Стенли КУБРИК: заводной апельсин

Взгляните на подведенный глаз Алекса и погрузитесь во мрак сознания ницшеанской бестии-сверхчеловека, очищенного от невнятностей и намеков, освобожденного от тягот людского пресса и подозрительных взоров. Гениальнейший наезд кубриковской камеры на стайку молодчиков, кайфующих от распирающей силы и действия «молоко-плюс», совлекших с себя последние слои приставучего «моралина». Одномоментно, сквозь плоскость монитора, вдыхаешь аромат «цветов зла», осязаешь напряжение мышц звероподобной плоти, вглядываешься в расширение зрачков «тедди» вымышленного настоящего. Он предвкушает новые развлечения…

Ставшие ежевечерними, забавы: «развоплощение» хорошеньких мещанок, избиение «респектабельных» дедков, добрый старый «sunn-vynn», кулачно-подручная встреча с Биллибоем и его пятью «koreshami», кровавое поучение уличных пьянчужек, могли бы оставить скучающим или разъяренным эстетствующее животное, если бы не бешеные ритмы великого немца, придающие законченный вид насильственному действу. Фантастическое «русскоговорящее» настоящее описывает то, насколько «красивым» и «опасным» бывает образ поведения сильного и молодого человека-вожака, эмансипированного из пут тяжелейшей социальности, царящего в ночи при попустительстве слепеньких правил и норм. Насилие же совершается стилизованными нео-франтами под шедеврально музыкальное сопровождение, а единственный смерть – продукт неудачного стечения обстоятельств.

Кубрик представил социально приемлемую, бескровную (осмелюсь сказать, даже невинную, в рамках медленно скользящего «порога чувствительности» обывателя; последний при просмотре располагается как раз в шаге от резкого неприятия и блевотных позывов), «поп-арт» адаптацию великого и ужасного де Сада, спрятавшись за не менее одаренное творение Бёрджесса (замысел которого располагался на тончайших гранях научно-пацанской фантастики). Даже, прокрученный на высоких скоростях, «трах» показывает это стремление столкнуть вежливую, выдрессированную, заключенную в дисциплину, обыденность с табуированными вещами: «вот вам открытые «любезности» Алекса и двух kisok, но разве в подобной скоротечности поз возможно усмотреть порнографию?».

Все футуристичные восторги и морализирующее нытье в адрес нашего ницшеанского собрата скрадываются в сравнении с надличностной, плотедробильной эстетикой гигантского государственного механизма, сплетенного из проводков тюремных уставов и шестеренок министерских законодательных инициатив. Вот мощь, такая же конкретизированная, как и анонимная, диффузная, вызывающая не гром аплодисментов, а дружное выдыхание страха и ужаса. Фюреро-подобная внешность главного олицетворителя тюремного бытия – надзирателя – лишь скрадывает главные черты аппарата государственного насилия. Здесь господствует не откровенная жестокость, а бесчеловечная исполнительность и пунктуальность (так в параллельном «измерении» с педантичной заботой о выполнении директив довлеющей идеологемы возжигались конвейеры газовых камер). Не мстительность, а ригористичная «гуманность» и эффективность «правосудия», смертоносность перевоспитания душ. Кровожадная государственная зверина – это «коллективный» дух, высвободившийся из телес человечества и прогуливающийся в образе «стервятника власти». По душу следующей жертвы…


Чистокровная животность и звериная стать Алекса сменяются камерной «свободой» из уставного реестра богослужебного пения и чтения, физиологических сранья и спанья. Правительственная машина не способна была залезть в черепную коробку реципиента, хотя и господствовала над телом и его временем. Поэтому за страницами Библии Алексу мысленно удавалось поучаствовать в мясорубке древнееврейских героев и получить должное «вознаграждение», хотя бы в измерении Фантазма. Но вскоре из запуганной цирковой обезьянки он посредством «оптимальных, переучивающих, медикаментозных» инструментов превращается в безропотного вселенского арестанта – «куда ни глянь, везде тошнота от секса и насилия». Ухмылка сверхчеловека превратилась в искаженный страданием оскал недочеловека.

Летальный недостаток в восприятии фильма – оценить сей кино-шедевр как эстетски нравоучительную историю преступника, визуальную аналогию сентиментальных творений Достоевского. Отнюдь, в основании киноповествования заключена нюансированная корреляция конкретного «сверхчеловека» (преступного насильника и убийцы) и государства, эдакого корпоративного индивида, носителя общественного возмездия. Холодная злоба, расчетливая жестокость, техногенная смертоносность анонимной структурированной власти превалирует над прегрешениями всей совокупности отдельных отморозков и уголовников.

Концовка экранного времени – пустая трата нашего с вами времени – «сказочные» злоключения по локациям былых развлечений призваны удовлетворить нравственные чувства недовольных аморальным зачином кинокартины. Здесь проглядываются повествовательные стереотипы мифических дискурсов: злодеяния обратимы и завершаются мздовоздаянием «добра». Все должно быть до копейки выплачено по счетам. Радостно только за финальную кормежку Алекса неудачливым министром. Тут как бы высвечивается оптимистичный след: дескать, монструозная государственная машина еще не совершенна и не сверх-энергетична, в ней много дыр и изъянов, поэтому она может спасовать перед энтропией случая. Но кто способен заручиться за то, что ситуация не измениться окончательно и бесповоротно, и настанет момент, когда мы отдадимся на произвол компьютеризованных властных алгоритмов и отточенных протоколов? Тогда сознание будущего Алекса омрачится в министерских застенках «Бразилии».

Вывод таков: «Заводной апельсин» гениален настолько, насколько он отличен от своего литературного прародителя, это, несомненно, высочайший продукт масс-культуры, скомпоновавший сексапильных «девочек», Бетховена, ультра-насилие, британскую чопорность, обаяние русского «футуристичного» сленга, ужимки Макдауэла. И мой совет: в лицо недругам исполните «Пение под дождем»…

by makekaresus