published 02/03/2010
— Ну и парень! – Капитан шумно хлопнул себя по бедру. – Вот уж поистине – ученик превзошел учителя. – Его голубые глаза заблестели одобрением…
— Волос Ганыч, я на дозор!
— А и верно, Пектуша. Садись, гостем будешь!
Пекта смущен: знать есть, чем поделиться. Помявшись, он расстегивает синтепоновый камзол. На груди краснеет свежая наколка: сердце, а в нем портрет девушки, набросанный простыми линиями.
— Я вот, того… Жениться надумал…
— Ну что же, Пекта, это дело серьезное-лихое. И кто твоя Дульсинея, позволь поинтересоваться?
— Зипка, из пятого гипномедбатальона. Ее сейчас откомандировали в Харлем, на аэробусы. Вернется в потницу, мы в даунтауне и сочтемся браком законным.
— А сердешко решил заранее наколотить?
— Так оно надежней как-то. На душе спокойнее будет… А вы-то, Волос Ганыч, поди много чаго про наколки знаете?
Уоллес Игуанович чуть заметно улыбается: топорщатся густые усы, качается седой чуб. Быстрым движением старый солдат стягивает гипностерку, потом парчовую рубаху, что снял на 28-й стрит с афроамериканца-языка. Обнажается могучий, во многих шрамах, торс. Пекта, конечно, слышал, как бойцы трепались: мол, у командира картинки разные на груди, и прусалки там, и мехонизмы и значки разные, но такого добра не ожидал увидеть. По всей спине крыла расстелил огроменный гипертопырь, а в пузе у него шестеренки, подшипники всякие и эти… микрочипсы, что ли… Присмотрелся Пекта – а на груди-то, на груди! Баба, заголенная аки камень, перед киберэкраном сидит-тащится, а над ней знак, на паука со сломанными лапками похожий, и весь в лучах! Пекта такого знака никогда не видел, но в сердце что-то сжимается опасно. Уоллес Игуанович доволен произведенным эффектом, ждет, пока Пекта все рассмотрит хорошенько, подивится. Потом молвит:
— Когда речь идет о решении, о событии, об образе, который надо запечатлеть на максимально долгий срок (пожизненно) и предельно близко к себе (на собственном теле), татуировка является самым адекватным способом фиксации такого решения во внутренней вселенной человека.
Пекта чешет репу, смеется неловко. Потом подобострастно заглядывая Уоллесу Игуановичу в лицо, спрашивает тихо:
— Волос Ганыч, а можно то же, только по-нашему, по-эт-русскому?
— А я по эт-русскому и толковал, Пекта, только по тому эт-русскому, на которым твои дед с бабкой говорили. Да ладно, повторю попроще. Вот ты Зипку за что любишь?
— Ну как… Добрая, она… Мягкая… Молчит много…
— Вот… Мягкая, молчаливая – это все качества тела, физические, значит. Сечешь?
— Ну, понятно вроде…
— А то, что добрая – это уже из души прет. Это греки метафизикой называют.
— Греки – это те, что с корейской угрозой на 19-й окопались?
— Нет, те – арабы. Да неважно! Ты сейчас думай, что с тобой происходит! Это же великое дело – жанитьба! Это же твое счастье и ответственность на все годы жизни! Война – она как ветер осенний пролетит. А жанитьба – она там (Уоллес Игуанович заскорузлым пальцем тычет в пурпурное небо) деется! Высшее командование, так сказать, приказы отпускает!
— Легко сказать: «война пролетит». А ежели такая летяга мне башку снесет, как я тогда с Зипкой детей клепать буду?
— А вот чтоб не снесла, надо верить, Пекта! Для этого тату и делают.
— Чо делают?
— Эх ты, деревня олимпийская! У тебя на груди что красуется?
— Наколка…
— Наколки у этих, из Гарлема и у японцев даунтауновских, а у нас с тобой тату! Та-ту-и-ровка! История бескрайне суриозная, а не вошь на ниточке возить! А это, кумекакешь, просто так навешано? (Командир щелкает пальцами по бронзовым кольцам, что прошили его густые брови. Такие же кольца висят у воинственного старика в ноздрях и мочках поросших мхом ушей. А самые большие, со смарагдом каждое, болтаются на кончиках раздвоенного, черного от табака языка). Это все персинг. От персов к нам пришло!
— Персы? Эт те, шо першинг придумали (хочет блеснуть умом Пекта)?
— Тьфу, мудрак ты посконный! Это типа греков, только нищие, как Ёбо. И почему нельзя для забавы личной эгосистолы такое на себе творить, разумеешь?
— Разъясните, батько!
— Потому как языческие мистерии, парадоксальным образом, не обесцениваются, как и всё, что находится вне зоны поверхностного материализма!
— А почему так, батько?
— А потому что потому и кончается на «У»! Хватит болтанку болтать, Пекта, давай-ка помолчим, харэ шуршать!
Молчат мужики, смотрят в недоброе небо, о своем думу думают. Внизу редкие выстрелы, выкрики, иногда проносится аэробус со скрежетом, но свой – конфедератский. Уоллес Игуанович кряхтит немного, потом толкает закемарившего Пекту:
— Эй, Суропка бедный! А ну-как иузыкой взбодрица не хотим, пехота перхотная?
Командир из перекидного планшета аккуратно извлекает титановый кругляш контейнера. Нажимает секретный кнопок, и выдвигается бесшумно прозрачный подносик со сверкающим диском!
— Ё******т, — восклицает Пекта, ослепленный такой красотухой. Это ж ЦД, е**** его в с****!
— ЦД, ЦД, а х*** ты думал?! Тут тебе не дришко-пышко сидит! Это командирский френдхолдер, б***, припи***ния не******ная, е***!
— Ваще п****!
— Это б**** такая симфония распада, что ты, Пекта щас мослами стену вскроешь! Иди, впердоль его в консоль!
Пекта благоговейно берет пластинку и проходит вглубь лофта. Здесь, по всему судя, жили ентелегенты гнилостные. Звукостенка пасть раззявила в темноте над кроватью и Пекта с опасочкой подает ей на язык кругалёк. И через секунду плывет из говорильников сладкая иузыка. Тихая-тихая, а ведь в тихом омуте понятно, что водица непроста. Уоллес Игуанович извлекает самокрутку, ловко облизывает змеиными своими жалами и подпаливает. Затягивается с шумом, аж до слез и передает малому. Пекта тянет жадно, потом хлопает глазищами, улыбается как гарила из Центрального Парка. Потом плачет мелко, бьет себя по коленам, трясется.
— Ты чего Пекта барышню давишь?
— Иузыка душевная, батько!
— Так ё***! Это ж Вильям Басински, голова-картошка! «Помирающие петли». Это ж *******ть какое *****!
— ******! Она как ****** ** ***** ***!
— ****!
— *** ******* *** ****!
— ****!
— Ну так ****!
Оба хохочут: Пекта — высоко и дребезгом, Уоллес Игуанович — басовито, правильно. Еще молчат, а вокруг петли осыпаются и гибнут под натиском Большой Пустоты. Потом командир щурится и выдает:
— А Зипка твоя хороша… Видал ее на конькодроме, когда резервные гуляли.
— Да…, тянет Пекта, расплываясь лицом.
— Я тебе про тату разъяснял, помнишь?
— Ну…
— Так это у тебя не тату, Пекта, это у тебя того, поважнее…
— А чё?
— Это у тебя… ПЕКТАГРАММА!
И тут – грохот, огонь нездешний в глаза сыпет. Чуть снизу вражеская тарелка черная вздымается и лупит из базук по гнезду россейскому. Уоллес Игуанович в мильонный раз отпрыгивает от смертельного молоха, хватает бластер и пиздошит по иллюминаторам окаянным. Левой руки не чувствует, да и хоть бы с ней. Дым ядучий, тарелка отлетает и командир еще раз хуярит наугад. Потом взрыв и темнота, тьма…
Ох, голова тяжелая. Чугунок, чугунок как и есть… Дымище, ни стен, ни крыши в лофте… В полу дыротень, сапога одного нет… На втором винил расплавился…
— Пекта, Пекта! Живой, братко? Башка, живой? Тыт, тыт…
Старый вояка разбирает груду металла покореженного и всякой сифозы поплавленной. Видит — ноги пораненные в мусоре торчат, обмирает. Волосы дерет седые, кривится. Кулаком грозит этому Вавилону губительному, кричит с 27-го этажа:
— ***** * **** ** **** ********** *** ****!!!
А музыка все играет. И грустные петли, в разладе с прошлой жизнью, осыпаются на бледные ноги Пекты, с тонким плачем…
Зипа проходит по широкому пандусу вниз. Сегодня перемирие. Вокруг толпа-толпой. И детишки из бомбоубежищ повысыпали и старички. Детей Зипа любит. И ей все улыбаются – а как такой ладненькой аэровафлистке не улыбнуться? Уж больно пригожа – волосы, что лучи от Ярила! В сумочке, из мохнотыря пошитой, лежит новая вафля дигитальная, с дарственной от Интенданта. Весна идет! Война закончена! Теперь только зот-доги на барбекю рваться будут! Искры кругом, оркестро лупит! А там, там – у катка ее должен ждать чувачок родимый. Стучит Зипка каблучками, спешит к суженому. И – видит: командир Пектин, страшенный дядька, весь в бинтах да кольцах, стоит… А на лице, на лице… Все Зипа на лице его каменном читает и перехватывает в горлышке и слезы как потоп всемирный. А командир, Уоллес Игуанович мудрый, берет ее руку крепко и кусочек кожи вкладывает решительно… Потом кланяется и в сторону Мудзона поспешает, не оглядываясь. Старик бормочет…
— Вот она вам и тату-3000, ешкин-корень… Эх, молодежь! Домой пора… Домой! К деткам, на Льюльяйльяко…