edit by Антон КОРАБЛЕВ // interview translation by Кирилл МЕДВЕДЕВ // published 17/02/2012
«Меня просто убивает, насколько слепыми становятся люди, столкнувшись с правдой. Вот она, прямо перед ними, и они не видят ее. Потрясающе.»
«Красота — она не только снаружи, но им всем не понять. Это безнадежно. Вот потому-то и не стоит особо тревожиться обо всем мире. Тебя все равно поимеют. На людей не стоит рассчитывать, потому что рано или поздно они набросятся на тебя или исчезнут, оставив тебя одного.»
«В этом вся прелесть семьи. Жена — для битья, дети — для наказаний, желательно плеткой. Кажется, единственный повод для вступления в брак — желание обзавестись человеком, над которым можно издеваться втайне от чужих глаз.»
«Одна из главных проблем современных людей в том, что они не знают самих себя. Все носятся как сумасшедшие, пытаясь найти свою личность, или одолжить ее, только они сами об этом не знают. Они действительно верят, что они знают, кто они такие, но кто они такие?»
«Когда сидишь в дерьме, любая мелочь — уже что-то.»
«Иногда, кажется, что время застывает на месте. Словно ты сидишь в мешке и не можешь вылезти, и кто-то постоянно твердит тебе, что со временем все станет лучше, а время словно застыло и смеется над тобой и твоей болью… А потом внезапно оно сдвигается с места, и ты вдруг видишь, что прошло полгода. Вроде, как только вытащил летние вещи из шкафа, а на дворе Рождество, а между этим десять лет боли.»
«По рукам можно много сказать о человеке, по форме пальцев и в основном потому, как люди держат руки и обращаются с ними.»
«Их болезнь сделала возможной веру в любую ложь, которая была им удобна, лишь бы и дальше можно было этой болезни потворствовать, доходило до того что они убеждали себя, что не больны вовсе.»
«Не позволяй жизни заподозрить, что ты счастлив… и запомни, красота на поверхности, уродство глубоко внутри.»
«Я хочу подвергнуть читателя переживанию. В идеале поверхность строки должна быть для меня настолько выпуклой, чтоб читателю даже не нужно было ее читать. То есть, она просто сходит со страницы, и ты ее схватываешь — вот чего мне надо.»
Лу РИД: интервью с Хьюбертом Селби.
У Селби голубые глаза — выцветшие. В них нет красноты, и это странно, так как кажется, что тело его прошло через ад. У него недостает одного легкого — последствие туберкулеза, полученного на Торговом Флоте. Он напоминает скрюченную букву S. Он печатает на машинке, потому что писать от руки для него слишком болезненно.
Лу Рид: «Мне всегда хотелось встретиться с Хьюбертом Селби. Я считаю, что «Последний поворот на Бруклин» — это великолепная, самобытная книга: страстная, наполненная огромной яростью и накалом, ознаменовавшими Великий Новый Голос — взрывчатка, заложенная меж страниц.»
— Как долго вы писали роман?
Шесть лет.
— От случая к случаю?
Нет, каждую ночь. Каждую ночь, дружок. Это была пытка. Мне ведь пришлось учиться писать. Например, Труляля — там про нее, кажется, страниц двадцать или около того. Не помню. Не очень много. У меня на это ушло два с половиной года. Знаешь, я ведь не способен сидеть и целенаправленно думать. Я могу думать вслух, даже разговаривая с кем-нибудь, или на бумаге. А время тогда уходило в основном на понимание сюжетов.
Эти рассказы показывались друзьям, которые призывали его публиковать их. Некоторые он и опубликовал, хотя не помнит точно, в каких журналах.
И вот, когда я понял, что мне делать с сюжетом, все пошло.
— Когда это случилось?
Через два с половиной года. Да, видишь ли, мне нужно было понять сюжет. Я считаю, что нам всем дан сюжет. И моя задача как художника понять сюжет, который дан мне для отображения — понять саму суть сюжета, его психодинамику и построить на этом произведение искусства. И вот, просидев два с половиной года над Труляля, я осознал, что в этом сюжете я должен отразить психодинамику личности, Труляля, посредством ритма и накала прозаической фразы.
— Это если оглядываться назад?
Ну, тогда я не понимал этого. Это пришло ко мне внезапно, через два с половиной года. Бац! Вот что я должен делать. И тут — все пошло. Но к тому времени я два с половиной года взвешивал то, что было у меня в голове, так называемый материал, а потом вдруг раз — и все заработало.
— Почему вы писатель?
Будда сказал: «Не спрашивай, почему». То есть, я совершенно не знаю, почему я писатель, но я писатель. Я пишу потому, что у меня нет выбора. Я живу в полной мере только когда пишу. И как бы мне ни было хорошо перед тем как я сажусь за машинку, мне всегда становится лучше, когда я… Я попросту оживаю. Я становлюсь более целостным. Я более живой, когда пишу. И это моя работа.
— Вы пишете спонтанно?
Ну, в некотором смысле да, хотя это, конечно, заблуждение. То есть, иногда слова попадают в мое сознание, казалось бы, из пустоты, но чаще всего они проходят период вызревания; я даже как бы чувствую, что они рвутся наружу, я как бы слышу их, и они выходят и как бы предстают перед моим сознанием. И тогда я сажусь. А иногда ничего не осознаю, пока не услышу какую-нибудь строчку, сяду и запишу ее, а потом продолжу.
— Сколько вам было лет, когда вы писали роман?
Когда я начал. Ох, сынок, я думаю, мне было лет двадцать восемь. Давай посчитаем. Нет, кажется, я был моложе. Лет двадцать шесть мне было, когда я начал писать. Кажется, так. Что-то около того.
— Вы формально религиозный человек?
Нет, если речь идет о религиозной системе, церкви.
— Ясно. Насколько я помню, многим рассказам — многим главам «Выхода» — предпосланы цитаты.
Обычно из Ветхого Завета. Да.
— Это что, ваше излюбленное чтение?
У меня ушло много-много лет на то, чтобы научиться читать Ветхий Завет. В итоге я нашел способ и очень рад этому. Я довольно часто читаю Ветхий Завет, потому что в этой книге очень сложные проблемы зачастую находят очень простое осмысление. Вот так. Разум… пробуждается.
— Простое осмысление?
Да. Оно обычно очень четкое. Очень простое. И в чем-то…
— Простое, в смысле универсальное?
В смысле универсальное, но очень просто изложенное. Истина, когда до нее доходишь, всегда оказывается очень-очень простой. Но она бесконечно разветвлена. Ее нужно принимать и усваивать. И в этих коротких цитатах из Ветхого Завета обычно не только излагаются дальнейшие события, сюжет, но в них заложен ответ на вопрос, поставленный в рассказе.
— Этот вопрос, я уверен, вам задают все время. Списаны ли эти герои с разных ваших знакомых? Может быть, Труляля, скажем, основана, ну, не на одном реальном человеке, а на некоторых чертах того, другого и третьего?
До некоторой степени. То есть, была девушка по имени Труляля. Но это все, что я о ней знаю. Однажды ночью я слышал о ней в двух разных местах, и я помню ночь, когда Труляля оголила грудь в баре. А где-то еще кто-то сказал — возможно, это было несколько месяцев спустя — что Труляля нашли голую… И это все, что я знаю о Труляля. А имя, такое имя как Труляля, оно застревает в голове. И то же самое с «Забастовкой». Это фантазия, но это мой пережитый опыт, пропущенный сквозь фантазию. Единственный более или менее реальный персонаж — это Жоржи. Жоржетта. Был молодой гей по имени Жоржи. Так что этот момент правдивый. В Жоржи я изобразил самого себя. То есть, понимаешь, мои фантазии… всё такое.
— Значит ваши мысли — это мысли Жоржи в романе?
Точно.
— Вы интересным образом выстраиваете внутренние монологи, перетекающие из сознания одного героя в сознание другого героя и так далее. Вы никогда не указываете, кому они принадлежат. Кто говорит, приходится определять по манере. Там нет такого: «он подумал то-то и то-то».
Это далось мне с очень, очень большим трудом. Я ведь считаю, что наше внутреннее «я» отражается в нашем словаре, в том, как мы пользуемся словарем, в ритме речи, в расположении слов, слогов. Знаешь, я же вырос на радио. Но все же самое большое влияние, я думаю, на меня шло с улиц. Эти хреновы нью-йоркские улицы. Ты не понимаешь этого, пока не попадаешь в такое место, как Лос-Анджелес, настолько он однороден. Ты ведь бывал в Лос-Анджелесе?
— Конечно.
Ты же знаешь, какой там однородный язык. Не поймешь, откуда человек — грек он по происхождению, итальянец, швейцарец. Все разговаривают, как в Оклахоме. А Нью-Йорк! Это да! Чумовой язык! Язык просто… И эта… ну прямо-таки… убойная витальность.
— Я вот сразу понимаю, что я в Нью-Йорке. Тут не ошибешься — смотришь на город в иллюминатор, потом самолет садится, и как только ты встаешь на землю — начинается… Крик, шум, все такое. Я просто балдею от всего этого.
Я тоже. Я это все обожаю. Последний раз я там был, когда мы снимали фильм, шли по улицам города, и вдруг видим — торговец. Ну, хипарь, знаешь. И у него на тротуаре что-то разложено, на тряпице. И какой-то парень наклоняется, смотрит на это и, как раз когда я прохожу мимо, тот паренек и говорит: «Слушай, я могу гарантию выписать».
— Да. А я тут на днях в метро ехал — ну это вообще неиссякаемый источник — еду я на днях в метро, и встает парень, и заявляет, что он Доктор Дабл Бабл. Нормально? И все в таком духе. Он считал, что ему следует за это деньги давать, помогать бездомному. Он здорово побалакал — это заслуживало вознаграждения. Не представляю себе такого где-то еще. А эта низовая энергетика? А? Этот особый пласт, который… все больше активизируется.
Да.
— Как вы отнеслись к идее снять фильм по «Последнему Повороту»?
А я всегда считал, что из него получится отличный фильм, потому что я пишу наглядно. Понимаешь, то, что я пишу… я это ощущаю. А потом слышу. На сознательном уровне я следую, прежде всего, Бетховену. То есть, я все представляю себе наглядно. А потом, сев и начав писать, я стараюсь подыскать слово, которое бы совершенным образом отобразило все, что я ощутил, увидел и услышал. Так что тут все основано на изображении. В том смысле, что я все очень четко вижу.
— А у вас есть систематическое образование?
Я бросил школу в пятнадцать лет.
— Значит, когда вы говорите «ищу слово, которое бы совершенным образом отобразило», это…
Или слог. Что угодно.
— Это совершенное слово происходит из вашего самообразования, самопознания, или…
Мы все обладаем тем совершенством, которое нам необходимо.
— Великолепный ответ.
Но это правда. Мне главное тронуться, сойти с места. Завести мотор. Ты представляешь, о чем я говорю?
— Нет, я знаю, о чем вы говорите.
Ну вот. Да… и, в общем-то, это моя работа. Свернуть свое «я» с привычной дороги. Так что мне приходится искать наилучшее отражение, наилучшую ноту, потому что для меня печатные знаки и тому подобное это музыкальная нотация. Так что мне нужно найти верное слово, фразу, слог, пунктуацию, которая бы совершенным образом отображала, — а если не добиваешься совершенства в том, чем я занимаюсь, происходит вот что — ты предстаешь полным идиотом. Меня все еще называют варваром и невеждой в этой стране.
— Правда ли, что вы до сих пор подвергаетесь нападкам?
Ну да, они не стесняются. Скажем, шесть лет назад я провел год на пособии. Вместе с сыном. Я без конца обращался за грантами, за стипендиями… и каждый раз мне отказывали. В прошлом году мне отказал National Endowment for the Arts.
— Это после того, что вы создали?
Меня отвергают в этой стране. Не скажу, что меня не любят читатели. Но литературный официоз не обращает на меня внимания. Отчасти поэтому я так люблю ездить в Европу. Там меня уважают.
— Интересно, что Европа принимает людей, которые пытаются отобразить свое видение Америки максимально реалистично, — в Европе к ним относятся гораздо серьезнее, а здесь как будто и слышать об этом не хотят.
Ну, нет пророка в своем отечестве. Знаешь, такое чувство, что всем есть чего защищать. И всеми движет страх. То есть, я не имею в виду — буквально всеми. Но в основном людьми движет страх.
— Некоторыми движет злоба.
Гм. Все же в основе лежит страх. Видишь ли, страху нужна форма, чтоб проявиться, а злоба сама по себе форма.
— Имеют ли страх и злоба отношение лично к Вам и к созданию «Последнего Поворота»?
Да, непосредственное. То есть, если принцип работает на одной территории, он работает и на другой. Он должен отвечать всему и всем.
— Как, по-вашему, в какой форме он проявился?
В форме жалости к себе самому. Наверно, так. Видишь ли, по мне, жалость к себе самому переходит в злобу, потом в гнев и так далее. И мне казалось, что это и заставляет меня писать, именно она — злоба. А потом, когда вышел фильм, я наблюдал последствия, наблюдал за своей реакцией на происходящее с этими людьми и перечитывал то, что я писал с 1964 года. Недавно опять перечитал. И еще раз убедился, что мы не знаем самих себя. Мне казалось, что во мне сидит ярость, а теперь я вижу, что любовь была настолько подавлена, что я бился, шарахался и плакал тайком… Но я… я не мог себе позволить прикоснуться к этому. В моем сознании сострадание пересиливала жалость к себе самому, и я не понимал, что оплакиваю и себя, и их. Потому что я не знал, как остановиться и начать сокрушаться о том, что со мной произошло. Так появились страх и жалость к себе самому, вызванные злобой и гневом. Я ведь не знал, что делать, — я не умел сокрушаться, я не мог взять и сказать себе: «Ну что, Кабби? Ты прожил трудную жизнь. Ты огреб по полной программе. Ну и что же с этим поделать?». Я не мог так сказать. Я всегда чувствовал себя полем битвы небесных псов с псами ада. Понимаешь? Вот так. Крик, искавший уста…
— Крик, искавший уста.
Ими оказался я.