pre-txt by Антон КОРАБЛЕВ // jpg by 04_ // published 16/04/2013
Подобное мышление привело к определенной наивности в отношении душевных недугов. В книге «История безумия в классическую эпоху» Фуко высказал предположение, что сумасшедший человек на самом деле не безумен, он просто не такой, как остальные. Он не болен, а нонконформен в своих стремлениях к самовыражению. А вместо того, чтобы позволить человеку сумасбродничать, его дурманят лекарствами и прячут подальше от «нормального общества» в новые тюрьмы — психиатрические лечебницы. Апофеозом данной мысли стала экранизация Форманом книги Кена Кизи «Пролетая над гнездом кукушки».
Мишель Фуко зарабатывал себе на жизнь, продавая психологический шок, который испытывают некоторые люди, наблюдая, как социальные табу разбиваются вдребезги. Из «подрывной деятельности» и «сексуального освобождения» он сделал бренд, который хорошо продается и в наши дни. Вы до сих пор мастурбируете на Фуко, а ему, между прочим, на лысину кончали. И имя у него девчачье — Мишель.
Нет ничего более непрочного, чем политический режим, безразличный к истине; но нет ничего более опасного, чем политическая система, которая претендует на то, чтобы предписывать истину.
Человек не является ни самой древней, ни самой постоянной из проблем, возникавших перед человеческим познанием. Человек — это изобретение недавнее. И конец его, быть может, недалек. Человек исчезнет, как исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке.
Подлинный разум не тот, что свободен от любых компромиссов с безумием, а тот, что, напротив, почитает своим долгом осваивать предначертанные безумием пути.
В наши дни мыслить можно лишь в пустом пространстве, где уже нет человека. Пустота эта не означает нехватки и не требует заполнить пробел. Это есть лишь развертывание пространства, где наконец-то можно снова начать мыслить.
Власть повсюду; не потому, что она все охватывает, но потому, что она отовсюду исходит. Закон всегда опирается на меч.
Философия — это совокупность положений и практик, которые можно иметь в своём распоряжении или предоставлять в распоряжение другим для того, чтобы заботиться о себе и о других так, как это следует делать.
Нет справедливой цены. Дешевизна не более и не менее точна, чем дороговизна.
Науки — это хорошо организованные языки в той же мере, в какой языки — это еще не разработанные науки.
Язык — это не внешнее проявление мысли, но сама мысль.
Книга появляется на свет — крошечное событие, вещица в чьих-то руках. С этого момента она включается в бесконечную игру повторов.
Написать книгу — это всегда в некотором смысле уничтожить предыдущую.
Гуманитарные науки обращаются к человеку постольку, поскольку он живет, говорит, производит.
Два человека могут одновременно сказать одно и то же, но, поскольку их двое, будет два разных акта высказывания.
Кризис — это лишь словечко, которое знаменует неспособность интеллектуалов уловить их настоящее или вскарабкаться на него! Только и всего! Меня даже смешит, что ещё находятся люди, которые его употребляют. Необходимо отдавать себе отчет в том, что и на этот раз кризис стал своего рода теоретической приправой, которой потчуют друг друга политики, экономисты, философы и все прочие, для того чтобы придать хоть какой-то статус настоящему, для анализа которого у них нет иных инструментов. Если хотите, кризис — это вечное настоящее. В современной западной истории не было ни одной эпохи, когда отсутствовало бы чрезвычайно тяжкое осознание глубоко переживаемого кризиса, такого кризиса, который люди не чувствовали бы своей собственной кожей.
Где есть творчество, там нет места безумию.
Подавление, доведенное до крайней точки, неизбежно вызывает взрыв: его-то мы и наблюдаем со времен Ницше.
Возрождение выпустило на свободу голоса Безумия, сумев усмирить их неистовую силу; классическая эпоха, совершив неожиданный переворот, заставила Безумие умолкнуть.
Безумие — это всегда смысл, разбитый вдребезги. По большому счёту всё — только Безумие; по малому счёту само Всё — не более чем безумие.
Классическая эпоха, помещая в изолятор венерических больных, гомосексуалистов, развратников, расточителей — т.е. тех, кого мораль предшествующих эпох могла осуждать за свободу сексуальных проявлений, но никоим образом не уподоблять, даже и отдаленно, умалишенным, — решала странное нравственное уравнение: она отыскивала общий знаменатель для таких сфер человеческого опыта, которые долгое время весьма далеко отстояли друг от друга, и этим знаменателем оказалось неразумие. Она сводила воедино все формы предосудительного поведения, окружая безумие каким-то ореолом виновности. Для психопатологии не составит труда обнаружить в душевной болезни эту примесь вины: ведь ощущение это добавилось к ней именно в результате подспудной подготовительной работы, совершавшейся на протяжении всей эпохи классицизма.
Кто не содрогнется от ужаса, читая в истории об ужасных и бессмысленных мучениях, которые изобретались и хладнокровно применялись чудовищами, называвшими себя мудрыми?
Правило достаточной идеальности. Если мотивом преступления является ожидаемая выгода, то эффективность наказания заключается в ожидаемой невыгоде. Поэтому «боль», составляющая сердцевину наказания, — не столько действительное ощущение боли, сколько идея боли, неудовольствия, неудобства, — «боль» от идеи «боли». Наказание должно использовать не тело, а представление. Или, точнее, если оно использует тело, то не столько как субъекта, переживающего боль, сколько как объект представления: воспоминание о боли должно предотвратить повторение преступления, точно так же как зрелище, сколь угодно искусственное, физического наказания может предотвратить распространение заразы преступления. Но не боль как таковая является инструментом техники наказания. Следовательно, надо по мере возможности избегать торжественных эшафотов (за исключением тех случаев, когда требуется действенное представление). Тело «выпадает» как субъект наказания, но не обязательно как элемент зрелища. Упразднение публичных казней, которое при возникновении теории получило лишь лирическое выражение, теперь может быть выражено рационально: максимальное значение надо придавать представлению боли, а не телесной реальности ее.
Помешательство — единственный выход для чрезмерной любви, пережившей разочарование. Помраченный разум обращает свои глаза к солнцу — и не видит ничего, т. е. не видит вообще.
Наши благотворительные заведения представляют собой превосходно согласованное целое, благодаря которому нуждающийся ни на миг не остается без помощи от колыбели до могилы. Посмотрите на обездоленного: вы увидите, что он рождается подкидышем, попадает в ясли, потом в приют, шести лет поступает в начальную школу, позднее — в школу для взрослых. Если он не может работать, то его берут на заметку в окрестном благотворительном бюро, а если заболеет, то может выбирать из 12 больниц… Наконец, когда парижский бедняк подходит к концу жизненного пути, его старости дожидаются 7 богаделен, и зачастую благодаря их целительному режиму его никчемное существование длится куда дольше, чем жизнь богачей.
В конечном счете, существование преступления счастливо демонстрирует «несгибаемость человеческой природы». В преступлении следует видеть не слабость или болезнь, а бурлящую энергию, «взрыв протеста во имя человеческой индивидуальности», что, несомненно, объясняет странную чарующую силу преступления. «Если бы не преступление, пробуждающее в нас множество онемелых чувств и полуугасших страстей, мы бы куда дольше оставались несобранными, так сказать расслабленными». А значит, преступление является, возможно, политическим инструментом, который может оказаться столь же полезным для освобождения нашего общества, сколь и для освобождения негров; действительно, разве последнее произошло бы без преступления?
Анонимный текст, который читают на улице на стене, имеет своего составителя, но у него нет автора.
Для современных обществ характерно вовсе не то, что они обрекли секс пребывать в тени, но то, что они обрекли себя на постоянное говорение о нем, делая так, чтобы его оценили как тайну.
Никто не имеет права говорить: «Восставайте, от этого зависит окончательное освобождение всех людей». Но я не соглашусь и с тем, кто скажет: «Восставать бесполезно, все восстания заканчиваются одинаково». Нельзя указывать тому, кто рискует своей жизнью в борьбе против существующей власти.
Правое ли дело бунт? Оставим вопрос открытым. Люди бунтуют — это факт; и именно так субъективность (не великих людей, но всех подряд) проникает в историю и оживляет ее своим дыханием. Преступник рискует жизнью, борясь против чрезмерных наказаний; сумасшедший бунтует, не выдерживая заточения и лишений; народ отвергает подавляющий его режим. Это не сделает первого невиновным, не излечит второго и не обеспечит третьему обетованного будущего. И к тому же никто не обязан быть с ними солидарным.
Никто не обязан считать, что эти нестройные голоса поют лучше других и выражают самую глубокую и чистую истину. Но слушать их и стремиться их понять стоит уже хотя бы потому, что они продолжают звучать вопреки всем тем силам, которые пытаются заставить их умолкнуть навечно. Вопрос морали? Возможно. Несомненно — вопрос реальности. И никакие разочарования истории не смогут ничего с этим поделать: именно потому, что есть такие голоса, человеческое время имеет форму «истории», а не эволюции.
Это неотделимо от другого принципа: власть, которую один человек осуществляет над другим, всегда неустойчива. Я не говорю, что власть по природе своей есть зло, — я говорю, что власть как механизм бесконечна (что не означает, что она всесильна, — как раз наоборот). Не существует строгих правил, руководствуясь которыми можно было бы ее ограничить, не существует универсальных принципов, позволяющих отнять у нее все те шансы, которыми она пытается воспользоваться. Власти всегда нужно противопоставлять непреодолимые законы и неограниченные права…
Мир покрыт знаками, нуждающимися в расшифровке.