Мэд Макс Штирнер

pre-txt by Андрей КОРОЛЬ // published 01/04/2012

Макса Штирнера любил гривастый Карл Маркс. Анархисты и нигилисты считали его своей иконой. Он оказал влияние на Ницше. Макс был пионером и не смог срубить бабло на своей философии так же удачно как Ницше, поэтому при жизни был всеми забыт и умер в нищете.

Мэд Макс Штирнер // chewbakka.com

«Что я такое?» – спрашивает себя каждый из вас. Бездна беспорядочных и внезаконных влечений, похотей, желаний, страстей, хаос без света и путеводной звезды!

Я не признаю никакой обязанности, то есть не свяжу себя или не позволю себя связывать. Если я не имею обязанностей, то и не знаю закона. «Однако меня будут связывать!» Мою волю никто не может связать, и мое противодействие остается свободным. «Но все пошло бы вверх дном, если бы каждый мог делать все, что он хочет!» Кто же говорит, что каждый может все делать? На то ты и существуешь, чтобы не допускать по отношению к себе всего, что угодно! Оберегай себя, и никто ничего тебе не сделает! Тот, кто хочет сломить твою волю, имеет дело с тобой: он – твой враг. Действуй против него как против такового. Если же за тобой стоят миллионы, то вы являетесь внушительной силой и одержите легкую победу. Но если вы и будете внушать уважение врагу как сила, однако же, святыней, авторитетом вы оттого в его глазах не станете, если только он не жалкий трус. Почитать и уважать вас он нисколько не обязан, хотя и будет опасаться вашей силы.

Добродушные люди полагают, что законы должны предписывать лишь то, что кажется народу вполне справедливым. Но что мне до того, что считается народом справедливым или правильным? Народ может быть против богохульника – и издается закон против богохульства. Из-за этого мне не богохульствовать? Все правительственные мудрецы исходят исключительно из того основоположения, что все право и вся власть принадлежат совокупности народа; никто из них не забывает ссылаться на совокупность, и деспот, так же как президент или всякого рода аристократическое правительство, действует и повелевает «именем государства». В их руках «государственная власть», совершенно безразлично, проявляют ли это государственное насилие народ как совокупность единичных лиц или только представители этой совокупности, многие, как при аристократическом строе, или один, как в монархиях. Всегда совокупность первенствует над единичным лицом и имеет силу, которая называется законной, то есть, которая становится правом. По отношению к святости государства единичное лицо – лишь сосуд бесчестия, в котором, как только он не признает святости государства, ничего не остается, кроме гордыни, злонамеренности, страсти к издевательству и легкомыслия.

Богу каждый одинаково мил, кто только благоговеет перед ним; закону одинаково любезны все те, которые чтят законность, все «законники». Богу или закону совершенно безразлично – горбат ли их любимец или хром, беден ли он или богат, и т. д., подобно тому, как, если ты тонешь, то тебе совершенно безразлично, кто будет твоим спасителем – негр ли, кавказец или даже собака.

Самостоятельное бытие государства утверждает мою несамостоятельность; его «самобытность », его организм требуют, чтобы моя натура не развивалась свободно, а перекраивалась по его мерке. Для того, чтобы могло самобытно развиваться, оно подрезает меня ножницами «культуры», оно дает мне воспитание и образование, соответствующее лишь его целям, а не моим, и оно поучает меня, например, уважать законы, воздерживаться от покушения на государственную (то есть частную) собственность, почитать божественную и земную верховность и т.д., словом – оно учит меня, как оставаться ненаказанным, «жертвуя» своим своеобразием ради «святыни» (свято самое разнообразное, например, собственность, жизнь других и т.д.). В этом и состоит тот вид культуры и образования, который государство в состоянии мне дать; оно воспитывает меня, как «пригодное орудие», вырабатывает из меня «пригодного члена общества». Так должно поступать всякое государство – демократическое, абсолютное или конституционное.

Свою свободу относительно мира я обеспечиваю себе тем, что присваиваю себе этот мир, «захватываю и занимаю» его для себя, каким бы то ни было насилием, силой убеждения, просьбы, категорического требования, даже лицемерия, обмана и т. д., ибо средства, которыми я для этого пользуюсь, сообразуются с тем, что я собою представляю. Если я слаб, то и средства, которыми я располагаю, тоже слабы, как все названные, которые, однако, вполне достаточны по отношению к довольно многому в жизни. К тому же обман, лицемерие и ложь, в сущности, лучше, чем они кажутся. Кто не обманул бы полицию, закон, кто не поспешил бы прикинуться невиннейшим обывателем при встрече с сыщиком, чтобы скрыть содеянное беззаконие? Кто этого никогда не делал, тот, значит, допускал насилие над собою; его сделала малодушным его совесть.

Посмотрите, как держит себя «нравственный» человек, который очень часто воображает, что покончил с Богом и разделался с христианством, как с чем-то пережитым. Если его спросят, сомневался ли он когда-нибудь в том, что кровосмешение брата и сестры – смертный грех, что единобрачие – истина брака, что благочестивость – священный долг, то его охватит нравственный ужас при одном только представлении, что можно было бы посмотреть на сестру как на жену. А откуда этот ужас? Он создан верой в нравственную заповедь. Эта этическая вера глубоко коренится в душе нравственного человека. Как бы ревностно он ни боролся с благочестивым христианином, он сам христианин – в нравственности. Христианство держит его в плену – в плену у веры под прикрытием нравственности. Единобрачие – священно, и, кто живет в двоеженстве, тот наказывается как преступник; виновный в кровосмешении подвергается гонению как преступник. А разве осуждение кровосмешения и принцип единобрачия не догматы веры? Троньте их, и вы сразу узнаете, что этот «нравственник» такой же герой веры, поборник веры, как и Филипп II. Тот сражался за церковную веру, «нравственники» же – за государственные устои, за нравственные законы государства; и те, и другие осуждают именно за нарушение догматов того, кто поступает против велений их веры. Ему прижигается клеймо «преступника», и он томится в исправительных домах и темницах. Этическая вера так же фанатична, как и религиозная! Люди говорят о «свободе веры», а брата и сестру заключают в тюрьму за отношения, которые касаются только их совести. «Но они подавали дурной пример!» Ведь такой пример мог бы и других навести на мысль, что государству нечего вмешиваться в их частную жизнь, а тогда погибла бы «чистота нравов». Так борются религиозные поборники веры за «святого Бога», нравственные – за «святое добро».

В святом и беспорочном есть нечто общее с безбожником и порочным – их самоотречение. Порочный отрекается от всех «лучших чувств», от всякого стыда, даже от естественней боязливости, и следует только овладевающему его вожделению. Беспорочный отрекается от естественных отношений с миром («отрекается от мира») и следует только овладевающему его «влечению». Увлеченный жаждой денег жадный человек не слушает внушений совести, забывает всякое чувство чести, всякую кротость и сострадание. Он не знает никакой пощады: его влечет вожделение. То же происходит и со святым. Он делается «посмешищем света», ибо его влечет долг. Так же, как безбожник отрекается от самого себя перед Мамоном, святой отрекается от самого себя перед Богом и божественным законом. Мы живем теперь в такое время, когда бесстыдство святых чувствуется с каждым днем все более и более, оно с каждым днем все более и более раскрывает и обнаруживает себя. Бесстыдство и глупость доводов, которые противопоставляются «прогрессу времени», превысили всякую меру терпения и ожидания. Но это должно быть так. Самоотрекающиеся святые должны пойти по той же дороге, что и безбожники, и, как эти последние постепенно опускаются до низости в полной мере их самоотречения, так и святые должны подняться до наиболее бесчестящей возвышенности. Мамон земной и Бог небес – оба требуют как раз одну и ту же степень… самоотречения. И низкий, и благородно возвышенный тянутся к «благу»; первый – к материальному, второй – к идеальному, высшему благу. И один дополняет другого, когда «настроенный материально» жертвует всем идеальному призраку, своей суетности, а «духовно настроенный» – материальному наслаждению, благополучию.

Либерализм – религия, так как он отделяет мое существо от меня, и ставят его надо мной, так как он в той же мере возвышает «человека», в какой другая какая-нибудь религия возвеличивает своего бога или кумира, так как он делает из моего – потустороннее, так как он вообще делает из моего, из моих свойств и моей собственности нечто чуждое, а именно «сущность», словом, он ставит меня ниже человека и этим создает для меня «призвание», но и по форме либерализм проявляет себя как религия, когда он требует для этого высшего существа, для человека, ревностной веры, «веры, которая наконец докажет свою пламенную и совершенно необъяснимую преданность». Эту религию можно назвать государственной, или, вернее, религией «с преимуществами перед всеми другими в государстве, а как ту религию, принадлежности к которой «свободное государство» не только имеет право, но и обязано требовать от граждан, хотя бы каждый из них в частности был евреем, христианином или еще кем-нибудь иным. Эта религия исполняет в государстве ту же роль, как уважение к семейному началу в семье. Для того, чтобы семья признавалась и сохранялась такой, какая она есть, для всех ее членов кровная связь должна быть священной, каждый член семьи должен чувствовать благоговение перед узами кровного родства для того, чтобы каждый родственник стал в его глазах священным. Точно так же и член государственной общины должен считать святыней эту общину, и то понятие, которое для государства – самое высокое, должно быть наивысшим и для него. Но какое понятие наивысшее для государства? Разумеется, понятие истинно человеческого общества, в которое может быть принят членом всякий, кто действительно человек, а не не-человек. Как бы велика ни была терпимость государства, но в отношении к нечеловеческому терпимость прекращается. И все же, этот «не-человек» – тоже человек, все же «нечеловечное» – тоже свободного» государства, не в прежнем смысле, то есть не как пользующуюся предпочтениями и человечное: нечто такое, что свойственно только человеку, а не животному, то есть нечто «человечески возможное». Но, хотя не-человек – тоже человек, государство все-таки его исключает из своей среды, то есть запирает его в тюрьму, превращает из гражданина в заключенного, – в обитателя дома умалишенных или больницы. Сказать в нескольких сухих словах, что такое «не-человек» довольно легко: это такой человек, который не соответствует понятию человека, так же как нечеловеческое несоизмеримо с понятием человеческого. Логика называет это «нелепым суждением». Разве возможно было бы сказать, что можно быть человеком, не будучи человеком, если бы не признавалась гипотеза, что понятие человека отделимо от его бытия, сущность – от явления? Говорят: хотя такой-то и человек по виду, но он все-таки не человек. Такое «нелепое суждение» люди высказывали в течение длинного ряда веков. Более того, в течение этого долгого времени существовали только «не-люди». Кто из людей соответствовал понятию человека? Христианство знает только одного человека – Христа, и он становится своей противоположностью, не-человеком.

Коммунисты только проводят последовательно то, что давно уже существовало во время религиозного развития и существовало именно в государстве: феодальную систему, покоящуюся на отсутствии собственности. Государство старается обуздать слишком жадных; другими словами, оно старается обратить их потребности исключительно на самого себя и удовлетворить их тем, что он им предоставляет. Утолить желания ради того, кто их испытывает, ему и на мысль не приходит; наоборот, человека, охваченного необузданными желаниями, оно называет «эгоистом» и ругает его желания «эгоистическими». Эгоист – враг государства, ибо оно не умеет ладить с ним, так как не может «понять» эгоиста. Так как государство – иначе и быть не может – заботится единственно о себе, то оно заботится не о моих потребностях, а только о том, как бы извести меня, то есть сделать другое я из меня, превратить меня в доброго гражданина. Нищенство же или отсутствие собственности – смысл феодализма, феодальной, ленной системы, которая переменила с прошлого столетия только господина – суверена, поставив на место Бога «человека» и принимая от человека в лен то, что в прежние времена было леном по «Божией милости».

Мыслящий слеп к окружающим его предметам и не может ими овладеть: он не ест, не пьет, не наслаждается, ибо тот, кто ест и пьет, никогда не может быть мыслящим, – мыслящий забывает о еде и питье, о жизненных успехах, заботах о пропитании: он забывает обо всем этом, как забывает молящийся. Поэтому он и кажется здоровому сыну природы глупым чудаком, глупцом, хотя он и считает его святым, как древние считали бесноватых святыми. Свободное мышление – бесноватость, ибо оно – чистое движение внутреннего мира, единственно внутреннего человека, который управляет и руководит остатком человека.

Кто не может освободиться от мыслей, тот – только человек, раб языка, этого продукта людей, этого клада человеческих мыслей. Речь, или «слово», более всего угнетает нас, ибо она идет на нас с целым войском навязчивых идей. Наблюдай-ка за собой во время процесса мышления, и ты заметишь, что подвигаешься вперед только благодаря тому, что в каждое мгновение прекращаешь мыслить и говорить. Не только во сне, но и во время самого глубокого размышления ты таишь молчание и становишься без-мысленным – и именно тогда-то более всего.

Власть слов следует за властью вещей: сначала нас принуждают розгой, затем убеждением. Власть вещей преодолевает наше мужество, наш дух; перед властью убеждения, то есть слов, даже пытки и меч теряют свое превосходство и силу. Люди убеждения – самые подлинные попы, которые противостоят всякому соблазну сатаны. Истины так же низменны и безразличны для меня, как вещи: они меня не одухотворяют, не вдохновляют. Никакая истина, никакое право, никакая свобода не может иметь независимое от меня существование, не может меня покорить. Это – все слова, только слова. Истины – это фразы, способы выражения, слова (логос). Поставленные во взаимоотношение, в строй, они образуют логику, науку, философию. Для мышления и речи мне нужны истины и слова, как для еды пища; без них я не могу ни думать, ни говорить. Истины – это мысли человека, выраженные в словах, а потому существующие так же, как и другие реальности, хотя они существуют только для духа или для мышления. Это – продукты человека и человеческие создания, и если их выдают за божественные откровения, то все-таки остается их свойство чуждости для меня: даже будучи моими собственными созданиями, они уже чужды мне после акта их создания. Если существует хотя бы одна истина, которой человек должен был бы посвятить всю свою жизнь и свои силы, потому что он человек, то он подчинен какому-нибудь правилу, господству, закону, он – слуга. Такого рода истины, например, – человек, человечество, свобода. Истина мертва, это – буква, слово, материал, который я могу употреблять. Всякая истина в себе мертва, всякая истина – труп; жива же она только так, как живы мои легкие, то есть в зависимости от моей собственной жизни. Истины – материал, как полезны злаки и сорные травы. Полезные ли они злаки или сорные травы? Только я могу решить это. Все предметы для меня – материал, которым я пользуюсь. Куда бы я ни ступал, всюду наталкиваюсь на какую-нибудь истину, которую я приспосабливаю к себе. Истина, конечно, во мне, и мне нечего ее вымаливать. Но служить истине не было никогда моим намерением; она – только пищевое средство для моего мыслительного аппарата, как картофель – для моего желудка, а друг – для моего сердца.