Мир как Воля и Преступление

interview by Илья ДАНИШЕВСКИЙ // published 29/09/2014
chewbakka.com

Если и существует в природе тёмный логос, антислово, с избытком перекрывающее изначальный смысл профанического «первого слова» Бытия, то без сомнения, это логос Алины Витухновской, осевший подобно смертоносной радиоактивной пыли в её новых двух книгах. Антивещество, включённое в их состав, гарантирует мыслящему читателю не только «разрыв шаблонов», но и уничтожение той подложки, к которой они прикреплены. И делается это не для нужд простого увеселения или же модного ныне «троллинга» обременённых ложными и лицемерными моральными стереотипами обывателей, а для придания колоссального импульса тотальной и безоговорочной деструкции всего изначально-бессмысленного, отжившего, инерционного.

— Алина, причины вашего попадания в «слепую зону» понятна, но ничего неясно с проблемами возвращения. Разве нет очереди книгоиздателей и конвейера предложений?

Меня долго не печатали потому, что я внезапно стала политической персоной нон грата. Во-первых, я создала свою независимую от Лубянки политическую организацию «Республиканская Альтернатива». Во-вторых, меня называли «неуправляемым» политическим персонажем. Здесь таких не любят и боятся, особенно теперь. Помимо прочего, существует сугубо тусовочно-литературные интриги и провокации, направленные против ряда авторов, в т.ч. это коснулось и меня. Я думаю, было бы слишком мелочным описывать персонажей в них участвовавших.

— Ваш образ политически деформирован. И не только умышленно, но больше надумыванием и желанием разобрать вас без всякого вашего в этом участия. Это с одной стороны. С другой — ваш образ вообще не понимают, как политический, сужая и деградируя вашу поэзию до уровня стилистической радикальности. В чем причина таких непониманий и где золотое сечение?

Литература — это для меня не самое главное, потому что политика меня интересовала изначально и литература скорее тут была больше ошибкой, а политика — скорей основным мотивом. Поэтому я всегда интересовалась властью и всем, что с этим связано. Но меня никогда не интересовала политика маргиналов, которую нам и представляли за таковую. Почему меня удобно видеть поэтом, писателем или почему меня удобно видеть радикалом, потому что именно в таком образе я не являю собой некого понимающего, действенного и независимого как минимум Субъекта. Нас всегда пугали радикальной политикой, которая по сути и являлась комиксом. Нас пугали «генонами», «дугиными», «эволами» и прочей забавной метафизикой, за которой не стояло ровно ничего. За политикой всегда стоят люди довольно скучные и никак не представленные, практически такие мало кому известные «роботы» — и это есть настоящая политика. И эта настоящая политика меня интересует в первую очередь. Именно поэтому я вызываю отторжение у любителей клоунады.
Помимо прочего, у меня действительно есть определённые политические взгляды, которые, возможно, не слишком изощрённо представлены, но которые слишком серьёзны для той страны, в которой мы живём, которая по сути действительно является колонией, в том числе колонией смыслов. И это тоже вызывает вполне объяснимую неприязнь мнимых владельцев мнимой криптоколонии.

— Тогда почему инструментом выбрана именно литература?

Один из моментов, почему возник мой интерес к политике связан с литературой — потому что Россия становится культурно не репрезентативной страной. И какой бы качественный текст здесь не был написан, далее, при такой политике он не будет иметь никакого значения и исчезнет в истории, в Небытии.

— Мы говорим о поиске самого нетривиального решения проблемы?

Напротив, я вижу единственным решением проблемы тотальное изменение политической ситуации в нашей стране: это связано не только с литературой — то, что происходит здесь и сейчас ударит по искусству, бизнесу, человеку как таковому и никакие иллюзии авторов, собравшихся в маргинальные группировки (как бы качественны не были эти авторы), не будут оправданы, поскольку эти люди уже даже не плывут на «философском пароходе», а находятся в том самом «Курске», который утонул.

— А кто еще — вне этого «Курска» и те, кому вы пожелали бы быть вне?

Быть вне этого «Курска» я пожелала бы всем, даже своим врагам, за редким исключением — вроде персон — Шаргунова, Прилепина и Ольшанского.

— А Сорокин?

Лучшего гениального русского писателя Сорокина ни в коем случае нельзя ставить в ряд с Прилепиным и Шаргуновым. Потому что нельзя ставить гения в один ряд с агитпроповской обслугой.

— Вы много раз превозмогали навязываемую ангажированность, сейчас, при издании книг (которые не подвергались редакционной правке) вы вновь выходите на «арену». В каком качестве и для чего?

Я никогда ее сознательно не преодолевала. Я просто не ориентировалась в политической ситуации и считала ее неким недоразумением, комиксом.

— Сейчас выходит две ваши книги (издателями выступили Илья Данишевский (издательство АСТ) и Вадим Климов (издательство Опустошитель) — прим. ред.). Давайте представим, что я никак не участвую, ничего не знаю об этом. В чем разница, в чем сходство этих книг?

Первая книга — «Мир как Воля и Преступление» содержит в себе больше информации: помимо стихов, там присутствует проза и политические эссе, что для меня очень важно. Вторая книга от издательства «АСТ» имеет внутри только стихи, но при этом продолжает традицию «Ультракультуры» Кормильцева и кажется мне более репрезентативной с точки зрения репутации издательства. Я в некотором роде человек очень прагматичный и готова пожертвовать частью текста во имя биографии.

— А что с задачами? Какие вопросы [пытаются] решить эти книги? И какую миссию вы транслируете сквозь своих издателей?

Может быть, это слишком просто, но с самого детства я хотела передать подлинную онтологическую жуть Бытия, которую принято называть экзистенциальной, но на мой вкус, это слишком романтизирующее определение. Я хочу, чтобы люди почувствовали и осознали то, что чувствую и осознаю я — не потому, что я хочу быть понятой или принятой, а потому, что я полагаю это осознание тем самым подлинным гнозисом, от которого в нашем мире принято трусливо бежать. Это главное. Второе — я существо с большими амбициями, от которых я никогда не отказывалась и помимо политики и сверхважных метафизических идей, литература остаётся сферой моей репрезентации.

— И на прощание, раз уж зашла речь — детство. Что с вашим детством, Алина?

Я не думаю, что у меня было детство, в том смысле, в котором принято это понимать. Родившись, я сразу осознала, что попала в чуждый мне мир, насильственно, не по своей воле, выражаясь архетипическим языком — «по воле злого Демиурга (Бога)». В некоем Добытии, было две борющихся силы — я была одной из них, но в один момент ослабления, злой и мстительный Бог, вместо того, чтобы просто убить меня, вынудил родиться в обличье человека.

— А если точнее?

Обои в моей нищей комнате, как мещанская кожица шершавой ящерицы.

«В перспективе подвергнуть вивисекции». Так, понимаю я теперь, думалось мне обо всех живых существах и мертвых (но тоже лишних) предметах, попадавшихся мне на глаза. Так, понимаю я теперь, думалось мне еще в младенчестве, знай я тогда ваши, человеческие слова.

В начале был ужас.

И лишь потом анестезирующее Слово определило явь неадекватно, по-больничному мягко. Чтоб человеку не испугаться и не понять. Надиктованная реальность расслабленного полусознанья настойчиво вытесняла чудовище подлинного бытия. Человеческие существа приняли подмену с трусливой благодарностью.

Родившись, я тут же почуяла подвох. Он таился в обреченной улыбке матери, в плюшевой собаке (мертвой), в паутине, повисшей под потолком детской, указывающей на присутствие чудовищного Иного.

Теплые и мокрые, как раскалившиеся щели дождевого червя, приближались ко мне ежеутренние губы отца. Его глаза отражали Нутрь, липкое мясо жизни, какие-то плотские пятна. Рыжие ресницы, словно куски обгоревших трав, окаймляли желто-карие болезненные зрачки. «Подвергнуть вивисекции» — так, понимаю я теперь, думалось мне о нем, знай я тогда ваш, человеческий язык. Тогда же, не владея им, неким безъязыким чувствованием касалась я ненавистной яви, ядовито и бесконечно враждебно. Облаченное в слова, чувствованье это становится все менее интенсивным.

«Ненависть», «вивисекция», «убийство» — декоративная эстетская деструктивность этих терминов безобразно деформирует страшную подлинную суть явлений. Как только я заговорила, я попала в ловушку. 

Я должна была быть Ван Гогом отрезанного языка. 

Грудь матери, похожая на купола ненавистных церквей. 

Я узнала про бога. «Подвергнуть вивисекции!»

Пытка детством продолжалась. Усиляясь, ощущение беспомощности порождало во мне какую-то жестокую агрессивную волю. 

Когда я вырасту, я пойду по трупам.

В три года мне снились сны инквизиции, словно мозг Херцога, кроваво извлеченный из мясорубки бытия, опасно режиссировал непонятные мне в этой яви исторические сюжеты.

Основательные подробности средневековья зубами крысы потустороннего прогрызли мякоть детского моего, злого мозга.

Не память даже, а напряженное отражение ее блекнущей тени преподносило мне некие таинственные картины иной жизни, где я была принцессой на горошине безумья, египетской королевой болот, затягивающей в себя чужеродный райский пейзаж, богиней Войны, беспощадным практиком абсолютной власти.

Снится серая жуть средневековых улиц, где меня (ведьму) увозят на казнь. Мои длинные волосы и аморальная улыбка. 

Преступлением сочли мою любовную связь. 

Прощай, мой красивый и бессмысленный любовник, нежная игрушка предательств. Когда ты трусливо не узнаешь меня, провозимую мимо, почти за секунду до смерти, я пойму окончательную предательскую нищую сущность любви, и в будущих жизнях буду осмотрительно одинока, и все мои поцелуи и соития закончатся выстрелом оргазма метафизического (может быть) револьвера. Потому что лишь убийство подлинно эротично и чувственно. И мы бесконечно и отчаянно одиноки. И только моя пуля может быть по-настоящему внутри тебя.

Меня везли на огромной деревянной кровати, с колесами истерических отражений скелетов солнц, прокручивающихся бесконечным безумьем отрубленных голов. 

Возбужденные зрители, готовящиеся заглянуть в котлы чужого (моего) ада, смеют испытывать какую-то похотливую причастность к безысходно-запредельному интиму моей личной смерти. 

Увозят из жизни связанную, красивую, полуодетую, чужую. И все, что я чувствую — это страх и ненависть. 

На дикой тревожной окраине города меня замуровали в стену старинного замка с медленной основательностью опытных палачей. 

В замке (потом) танцевали в платьях и во фраках существа. И мой скелет в стене, испытывая онтологический ужас, стучал распадающимися зубами хаоса.

Замурованное в камень, мое естество не прекратилось, оно присутствовало где-то вне и помимо людского времени. 

В начале 20 века стена была разрушена, и я кричала разорванной пастью немого животного сквозь стужу Небытия. Но археолог, разрушавший замок, ничего не услышал. Он оказался моим прямым потомком. И когда я кроваво расхохоталась, заглядывая из запределья в его дьявольские зеленые глаза, этой же ночью он повесился от внезапно озарившего его всего лишь намека на Понимание.

Дьявол подмигнул мне глазом луны. И закатанные вверх глаза повешенного напряженно и омертвело всматривались в пространство ночного неба. Farmacia de Medicamentos Online А я плевать хотела на всю эту звездную аппликацию.

Моя атрофированная многовековой передышкой сущность, влекомая некой враждебной силой, обретала новую предательскую форму. Мне не вернули прежней власти, не убили во временном ведьминском воплощении. Бессмысленно и цинично меня продлили посредством некой мутации вида, сделавшей меня униженной и безопасной.

Воплощаясь в человеческом теле, я покинула утробу какой-то молоденькой самки, очутилась на руках акушерки, и тут же забыла самость.

Шесо родился в немецком (и, к сожалению, уже не фашистском) городе, в зоне советской оккупации. Обладай Шесо хоть мизерной долей сверхчеловеческой интуиции, неким метафизическим чутьем, и, столкнись он чуть ближе с волшебной реальностью Третьего рейха, сколь велико бы было его изумление (скорее всего перешедшее бы в психическое расстройство), когда он узнал бы в опасно-мистическом Адольфе иное воплощение своей (нерожденной еще) дочери (Меня).

Мать выносила Шесо в прохладной и будто бы почти бесплотной утробе. Будучи скорей «человеком искусства», чем «женщиной» она подходила к процессу родов несколько формально. (Меня, впрочем, это противопоставление пола и деятельности всегда как-то брезгливо умиляло. Составляй я расстрельные списки, женщины шли бы у меня в одном ряду с художниками.)

Шесо был следствием невнятного соития с бескачественным русским офицером, крабом-мужем, впившемся щупальцами реальности в эфемерные творческие будни супруги, которую, в свою очередь, Шесо интересовал гораздо меньше, чем живопись.

Шесо родился полуглухим. Деформированность чувств делала мальчика изгоем. Вырастая с ощущением злобного сиротства, Шесо все больше становился похож на туманное насекомое, мутное облако хаоса, случайно обретшего форму. Он был вопиюще невнятен. И вряд ли даже самые близкие люди из его окружение смогли бы описать его характер. Он будто бы почти не имел свойств.

Мать вернулась с ним в Россию, где он медленным мозгом, осознав некую свою ущербность, принял ее исключительно как следствие политических патологий своей нелюбимой Родины. Шесо не уловил в советской системе ни стиля, ни сакральной тайны. Переняв повадки и представления о ней, присущие советской диссидентской интеллигенции, он превратился в вечно ворчащее и напряженное кухонное существо, сквозь бормотание которого можно было уловить обвинения в адрес правящей партии, звучащие с патологической настойчивостью.

В 20 лет он встретил медузу заспанной плоти, в застиранном платье, с толстыми ногами, некрасивым лицом овцы Модельяни и глазами жертвы. Их секс был неистов и конкретен, пропорционально их общей внутренней и внешней ущербности. 

Постель стала их тайным маниакальным пристанищем, чувство общего стыда заменило невозможную любовь, и очевидная беременность явила своим следствием корявую и невротическую свадьбу…

— В яблочко, спасибо…